Шапокляк
•
ПО-ЕМЕЛИНОМУ ВЕЛЕНИЮ
…вечерело -за окном, словно голодный волк завывала метель. Она, тужилась, вея холодной поземкой, стараясь доказать всему миру, что власть зимы крепка. Разгулявший-ся ветер, то стучал железной клямкой нужника, то кошкой шкрябал в угол старой, поко-сившейся хаты, то, словно нежданный гость, хлопал незакрытой калиткой.
В хате было тепло. Емеля лежал на горячей печи, на овчинной шкуре, закинув ру-ку себе под голову. Тепло, исходящее от кирпича, грело ему спину. Емеля беспечно, как все последние годы щелкал семечки, а шелуху выплевывал в глиняный горшок с отколо-тым горлом. Все его мысли были о счастье, которое ходило мимо его дома и ни как не могло войти в него. Где-то за печкой, возле бочки с созревшей хмельной медовухой заводил свою скрипку сверчок, навивая на хозяина необъяснимую тоску по теплым дням, до коих было еще долгие дни.
В красном углу хаты, прямо под иконой Христа-спасителя в свете лучины сидела мать Емели – Марфа. Несмотря на тусклый свет, она ловко орудовала иглой. Прикладывая стежок к стяжку, вышивала она непутевому сыну на рубахе яркий узор.
Старушка то шептала себе под нос старинную молитву, то что-то пела, создавая на льняном холсте удивительно красивый русский узор.
— Эй, маманя! На груди мне петуха вышей золотой ниткой! Пусть горит ярче цар-ского червонца. Хочу чтоб девкам глаз жег, подобно ярилу в майский день, — сказал Емеля и выплюнул в горшок шелуху от семечек.
Увидев на потолке жирного клопа, он придавил его к доске пальцем. Кровь, выпи-тая из Емели, брызнула прямо в глаз, слегка напугав.
— Холера, твою мать! Висишь, гад, ждешь! Кровушкой моей свое брюхо полнишь! — сказал Емеля себе под нос и рукавом вытер заляпанное кровью око.
— Что ты там такое говоришь, сынок? — спросила мать, услышав бормотание сы-на.
— Да клоп, маманя, жирен, что наш боров Борька! Я уже час на него зрю, а он хо-лера на меня жало точит. Хочет видно, собака лесная, в меня его вонзить, да напиться крови моей досыта!
— Да, клопов ныне много! Это, как пить дать, к засухе. Хату по лету надо будет коноплей пересыпать. Клопы, как и блохи конопли боятся!
— А я, маманя, не боюсь! Я коноплю уж больно люблю! Запах у ней благовонный! Бывало, сядем с Муромцем, в овине, запалим «козьи ножки» и дым благовонный нюхаем! А опосля видения всякие зрим как наяву.
— Эх, маманя, скукотища то какая! Сейчас бы медовухи отведать, да язык с девка-ми почесать!
-Жди уже лета! Там и будешь язык чесать? Ты же Емелька, красив у меня как сам господь! Жаль только, что Бог умом тебя малость обошел. Жениться давно пора. Сердце материнское успокоил бы. Вон, глянь, дочка кузнеца Данилы, созрела – кровь с молоком. Глаз с тебя не сводит. Давно пора к Даниле сватов засылать, — с укором сказала мать.
— Оженился бы ты, скорее, ирод поганый, я хоть внуков на старости лет понянчу!
Емеля повернулся на бок, подсунул кулак под голову и промолвил:
— А на кой черт мне, маманя, жениться? Мне и так хорошо. Вот лежу на печи, да семечки лузгаю, клопов морю. А будь у меня жена, что тоды? Тоды, мать, мне работать в поте нужно, чтобы ей на ярмалке всякие там цацки куплять!
— Девки, дурень, без цацок жить не могут. Это же им для красы надо, а не для пу-стой забавы. Девка без кралей, что кобыла без седла! — сказала мать, глубоко вздыхая.
Емеля кинул в рот очередную пясть семян и, закрыв глаза, представил, как Олеська по субботам будет ходить по ярмарке, а он с кузовом на спине следует за ней, расталкивая локтями чернь и средней руки купцов. Не хотелось Емеле бегать за женой, словно соба-чонка и принимать покупки, складывая их в вязаный из лыка короб. От таких не очень-то радужных перспектив в его животе что-то заурчало и он, выплюнув шелуху, сказал:
— Почто мне жена? Олеська, она же из мастеровых, а мне баба нужна знатных кровей, купеческих, чтобы у неё на приданое и скотины во дворе вдоволь было, и прислуга всякая. Пущай холопы по ярмалкам за ней шлындают, да медяки раздают в малахаи всяким там убогим и калекам.
Марфа обиженно усмехнулась и, перепилив последним зубом шерстяную нить, от-ложила рубаху на лавку. Не спеша, воткнула иглу в клубок, тихо встала. Подойдя к печи, она вытащила из-под нее веник из березового гольца.
Емеля лежал с закрытыми глазами. По-матерински без злобы огрела Марфа сына веником прямо по лбу. От столь неожиданного нападения Емеля выпустил из рук горшок, и, подскочив, ударился со всего маха головой об потолок, где еще минуту назад висел клоп. Удар был такой силы, что по хате прокатился грохот как во время майской грозы. Даже сверчок на несколько минут отложил свою скрипку и замер, прислушиваясь к семейному скандалу.
— Ах, ты, сукин сын! Ах, ты, ядрена вошь! Супостат, ты, плюгавый! Я буду тут корячиться, а ты, шо барин будешь сидеть и в потолок мне плевать!? Вы, добры люди, глядите на него! У самого ни кола, ни двора, только вошь на аркане, а ему дворянку пода-вай – голодранец ты хренов! — завопила мать и давай еще сильнее лупить сына ниже спины.
Емеля, отойдя от первоначального шока, повернул поудобней свою спину и, по-кряхтывая от удовольствия, сказал:
— Левее, левее, левее бей! Меня там, маманя, клопы уж дюже накусали. Чешется, спасу нет как!
Марфа, видя, что здоровенного остолопа веником не пробить, кинула его на пол. Тут же, схватив деревянную колотушку, она врезала ей сыну прямо промеж лопаток. Тот взвыл от боли, и в мгновение ока слетел с печи, теряя по пути лыковые лапти. Перепрыг-нув через лавку, он стрелой выскочил в сени, чуть не раздавив гуляющих по хате кур, живших в доме всю зиму.
В тот самый момент кто-то постучал.
— Кто там? — спросил Емеля, ежась от боли и переминаясь с ноги на ногу.
В щель, что была в двери, он посмотрел на улицу, надеясь среди ночной мглы рас-смотреть нежданных гостей, которые о чем-то бубнили между собой за дверью.
— Открывай, хозяин, чай свои пожаловали, а не басурмане какие, — услышал Емеля трубный голос Ильи Муромца.
Этот голос он узнал бы из сотен тысяч голосов, потому как принадлежал его другу. Емеля на радостях открыл двери и в хату, отряхиваясь от снега, и, звеня богатырской аму-ницией, вошли два огромных русских богатыря.
— А, Емелька, братишка, жив чертяка!? Как я рад видеть тебя, ты даже не пред-ставляешь!
— И я рад, — ответил Емеля, крепко обнимая друга.
— Ты давеча мне шкуру Змия Горыныча заказывал? — спросил Муромец, затаски-вая следом за собой льняной мешок, в котором лежало что-то очень большое и неимовер-но тяжелое.
— Так то ж, Илюша, по пьянке было…. Я думал, ты просто хвалишься, а ты во как….
— На вот, Емелька, держи подарок от меня и Добрыни! Таперь, как девки прозна-ют, что ты с самим Горынычем сладил, так сразу косяком за тобой попрут, словно щуки на нерест.
— Здорово, Емеля, — сказал Добрыня и, крепко пожав хозяину руку, обнял так, что позвонки его хрустнули. Емеля ойкнул и, схватившись за руку, дрожащим, как у бара-на голосом, проблеял:
— Проходите, проходите, дорогие друзья. Мы с маманей всегда рады таким гостям, — сказал Емеля, пропуская вперед себя в хату богатырей.
Добрыня и Муромец, пригнувшись, вошли в дом, и как водится, перекрестившись по-христиански на правый угол с висевшей иконой, поздоровались и увидели хозяйку, в руках которой была сосновая колотушка.
— Мир вашему дому, мамаша! Я вижу ты, Марфа, нам не рада!? Вон, какой дуби-ной встречаешь, словно мы воры какие, аль басурманские татары!
— Ой, Добрынюшка, ой, касатик мой! Это я своего остолопа уму разуму учу, — ответила мать и спрятала колотушку обратно под печь. — Вы проходите, проходите к столу, люди добрые, да присаживайтесь, чай с холода пожаловали, а не с курортов черно-морских! А я сейчас полянку накрою. Кашки моей отведаете, огурчиков соленых, — отве-тила Марфа и пропустила гостей к столу.
Метнувшись к печи, она открыла заслонку и, схватив ухват, стала подтягивать чу-гунки. Еще с утра в большом чугуне томилась гороховая каша со свиными шкварками да традиционные ржаные блины. Муромец и Добрыня, сняв овчинные тулупы и железные шлемы, уселись в ожидании сытного угощения и хмельного меда, коим хата Емели всегда была полна. Тем временем сам хозяин, словно амбарная мышь, заинтригованный подар-ком, крутился вокруг мешка, стараясь добраться до его содержимого. Он крутил его, дер-гал шнурок за концы, но узел, будто железный не поддавался его силе.
Наконец, после долгих мучений куль открылся и Емеля, сунув руку, вытащил оттуда сушеную голову Змия Горыныча.
— Вот те на! Это ж подарок каков, мать вашу за ногу! На стену повешу вместо медвежьей шкуры! Пусть все в Слободе думают, что Емеля самого Горыныча осилил и в богатыри гож как Илья Муромец, — сказал он и поцеловал сушеную мумию Змия прямо в лоб.
Добрыня с Муромцем с улыбкой переглянулись, видя, как хозяин рад столь ценно-му подарку.
— Видал, Добрыня, каков Емелька лох! Наживку нашу схавал! — прошептал Му-ромец на ухо Никитичу. — А ты говорил, мол, врубится, что кожу эту Горыныч по весне сам скинул. У меня таких шкурок штук тридцать. Мне их Змий еще год назад все в карты проиграл. Ему не жалко. Он же, гад, каждый год свои зипуны меняет, что наш государь свои платья.
Чтобы рассмотреть подарок Емеля расстелил шкуру на полу хаты и, взглянув на Добрыню и сгорая от нетерпения, спросил:
— Что, что с меня, братцы?
— Что, что, два ведра медовухи и закуски от пуза, — ответил Никитич, поглаживая живот в предчувствии щедрой пьянки за счет заведения.
— Во, маманя, глянь! На стену прибьем, будет над моим сундуком висеть, глаз та-бе радовать! — сказал Емеля, прижимая к груди сброшенный костюм Горыныча. — Эх, вещь-то какая! Давай, подавай гостям закусь, а я брагу налью!
Бросив шкуру, он влез за печь и, булькая глиняной кружкой, стал набирать в ведро ядреную медовуху, которая стояла там в дубовой бочке еще с лета. За это время она отхо-дила, перебродила и стала настолько хмельна, что вполне хватало всего лишь одной чар-ки, чтобы свалить с ног любого заморского богатыря. Даже сверчок не удержался и вы-полз из щели, чтобы слизать с пола пролитый Емелей хмельной напиток. Нализавшись, он завел свою скрипку и стрекотал до утра, пока ему самому не надоедала своя же трель.
— Ты, брат, не жалей, не жалей! Наливай до самого верха, чай мы наслышаны, что медовуха у тебя, Емелька, знатная и уж больно забористая, не то, что в трактире у Берен-дея.
— Так я же с любовью на липовом медку настаивал с чабрецом и зверобоем! Вещь получилась убойная, как твоя, Илюша, чугунная булава, которой ты басурман во время баталий гоняешь.
— Это хорошо! Сам знаешь, шкура Змия больших денег стоит. Мне наш царь еще в прошлый год заказывал добыть этого гада. Ён сам хотел в хоромах эту кожу повесить на зависть заморским послам. Вот я и добыл ее для нашего государя, да решил по случаю та-бе подарить. Я ведь, Емелька, ценю нашу с тобой дружбу, чай ты для меня роднее царя будешь!
От слов, сказанных Муромцем, Емелю пробила слеза. Он, поставив ведро на стол, обнял своего друга и смачно поцеловал в холодную колючую от щетины щеку.
— Эх! Как я рад, что у меня такие друзья! Да ради вас, браты, я готов в дружину вступить и самого Кощея со свету извести.
— Ты тут сопли на кулак не мотай, а давай, дружинник кляповый, наливай, — ска-зал Никитич.
Емеля разлил брагу и, подняв чарку, встал из-за стола и произнес здравицу:
— За нашу вечную дружбу!
Кружки со стуком встретились над столом и медовуха, сладкая и хмельная потекла по глоткам богатырей, радуя желудок несказанным сладковато-терпким вкусом.
— Ух, брат, хороша, задери его бес! — сказал Муромец и вытер рукавом свои сладкие усы.
— Да это же настоящая амброзия! На славу старался Емеля! — ответил Добрыня и одобрительно похлопал хозяина по плечу.
— Да ради вас, браты, я готов к черту в пасть. Хоть в царевы хоромы, — сказал Емеля, выпячивая хилую грудь.
— Вот в царевы хоромы не нужно! Мы там дозором стоим, так, что голова сразу с плеч, — ответил Муромец, показывая Емеле огромный кулак.
— Эх, браты, да это я просто шуткую. Мы же друзья!
— Коли ты настоящий друг – наливай еще! — сказал Добрыня, поглаживая свою седую бороду. — Пить, так пить!
Емеля еще раз разлил по кружкам медовуху, стараясь угодить друзьям, которые были близки и к нему, и к царскому двору, где смолоду несли службу и берегли державу от всяких иноверцев, точивших зуб на богатства земли русской.
Испив еще по одной, Емеля бросился к шкуре Змия, стараясь примерить ее на сте-ну. Илья и Добрыня хихикали в кулаки, видя, как хозяин борется с пустой шкурой, кото-рая своим весом хотела завалить Емелю на пол.
— Ты за ноздри его бери, за ноздри, — смеясь, сказал Добрыня, желая подзадорить товарища.
Емеля, схватив шкуру, старался перекинуть ее через плечо, чтобы поближе подта-щить к стене. Даже мать Емели присела у печи на лавку, смеясь, увидев, как Емелька бо-рется с сушеной шкуркой.
— Кашу надо было есть с сызмальства, а не семечки лузгать на печи. Уж больно ты, сынок, хлипок, ну прям ивовая веточка.
— Ты мне, мать, под руку не говори. Не видишь, шкура-то здоровая, она же раз в пять больше, чем у нашего слободского быка.
Илья встал из-за стола, подошел к Емеле, который к тому времени уже умудрился запутаться в змеиной шкуре. Схватив ее за одну из трех голов, легко вытряхнул хозяина на пол.
— Отойди, заморыш, чай, это работа для настоящих мужиков. Поди, лучше прине-си гвоздей.
Емеля, вытерев рукавом пот, выскочил в сени, где на полке лежали кованые кузне-цом Данилой граненые гвозди. Пошарив еще пару минут по сусекам в поисках молотка, он плюнул от отчаяния и вернулся в хату.
— Маманя, где молоток, холера ясная? — спросил он, стараясь сорвать злобу на матери.
— Голос на матку не повышай, огузок! Давай свои гвозди, — сказал Добрыня гу-стым басом. — Без молотка обойдусь!
Емеля послушно протянул ему гвозди, а сам стал наблюдать за богатырями со сто-роны, впитывая в себя жизненный опыт всеми клетками мозга. Муромец, легонько схва-тив за голову сушеного Горыныча, воткнул гвоздь в его ухо и слегка пристукнул ладо-шкой по круглой шляпке. Гвоздь ушел в стену, будто она была не из зрелого елового теса, а из рыхлого снега. Взяв вторую и третью головы, он также свободно прибил их к стене, создав треглавую композицию.
— Во, как надо! Настоящее экибано! Сейчас еще хвост прибью и крылья растопы-рю, — сказал Илья и, растянув шкуру, вбил ладонью гвоздь как раз в самый кончик хво-ста. — Марфа, дай-ка лучину. Хочу на добычу Емелькину взглянуть, да глаз порадовать таким царским трофеем.
Мать подала горящую лучину Добрыне.
— Ладно висит, как живой! — сказал Илья, любуясь на свою работу. — Что сто-ишь, олух, наливай медовуху, а то у меня уже в горле пересохло!
— Сейчас, сейчас, я все сделаю как надо, — ответил Емеля и вновь забулькал бра-гой, которая бархатно журча, влилась в глиняные кружки, поднимая пышную медовую пенку.
После третьей кружки богатыри уже слегка набрались. Усевшись на лавку за дубо-вый стол, они, как волки в студеную зиму, завыли стародавнюю песнь, которую пели еще их прадеды, жившие в бытность самого Александра Невского.
— Эй ты, Емеля! Бери-ка гусли, да жахни по струнам, так чтобы душа развернулась до самого батюшки Урала. Спой про нас богатырей, про Расею, про подвиги наши ратные!
Взяв гусли-самогуды, Емеля по-татарски сел на кованый сундук под шкурой Горы-ныча и жалостливо запел, будто тянул кота за хвост.
— Ой, помню, да были времена. Да выходил ты, Добрынюшка Микитич, да на бой. Да как брал Добрыня да червлёный вяз. Ой, да совсем не грузный вяз, а в девяносто пудов вяз тот был. Ой, как бил ты калику да по головушке, а Каликушка-то та стояла да не стрекалась, только кудри жёлты колыхаются. Да выходил казак Илья да Муромец, да говорил казак им таково словцо: — Как вы, глупы богатыри да вы русские! Да почто бьете калику да по головушке? У калики-то надобно вести спрашивать: А не бить яе да по желтым кудрям. Да куды шла калика, да что она видела?
А калика говорит им таково словцо:
– Уж я шла, калика, по тыим полям, да по тыим полям, да по широкиим,
По тыим лужкам да по зелёним, Да до матушки ли да Почай-реке.
Ой, видела я там силушку великую. В три часу волку яе не обскакать,
В три часу ясному соколу яе не облететь. Посереди силы великой той сидит Хан да монгольский. Я хватил Турку, да за желты кудри, да опущал я Турку да о сыру землю. Ой, скажи, да мне Хан монгольский:
— Много ль вашей силы тут скопилось, да куды та сила да снарядилась?
— Уж бы рад сказать, да не могу стерпеть, Не могу стерпеть, да голова болит, ай, уста мои да запечалились.
Говорит казак таково словцо:
— Ай, да калика ты перехожая! А идёшь ли к нами да во товарищи, кой там силы да такое множество?
Отвечает калика прохожая да старому казаку Илью Муромцу:
— Я иду с вами да во товарищи.
И садились богатыри да на кони добрые: да во-первых пошел Илья Муромец, вo-других пошел Добрынюшка Микитич. Оны в город ехали да не воротами, прямо через стену городову на конях тых скакали, Ай, да каликушка тож не оставалася. На костыле она да подпиралась, да вскочила через стену городовую, да как зрит она да поле ратное. Да как едет там богатырь, да Илья Муромец. Да во тую ли силу бьет великую. Да во тую ли силу своей правой рукой. А Добрыня Микитич бьет рукою левою. А Калика идет да серёдочкой. Да как стал он своею дубиною да помахивать. Да как куды махнет, дак падет цела улица, да как отмахнет – да переулочек. Прибили богатыри всю силу неверную. Да обратились к славному городу. Да к тому ли городу да Киеву, что скакали через стену го-родовую, да отдали честь князю Владимиру:
— Мы, княже добрый да киевский, перебили всю силу неверную. Да перебили су-постата заморского, а таперь будем зелено вино пить, да красавиц киевских да полюб-лять…
Когда Емеля закончил и гусли стихли, где-то в темноте угла послышалось жалост-ное всхлипывание. Емеля зажег от огарка новую лучину и осветил стол. Там Муромец и Добрыня, подперев руками подбородки, пускали слезы, ностальгируя по своим былым подвигам, что еще недавно вершили во славу земли русской.
— Эх, Емелька, Емелька, растрогал ты нас до самой глубины души. Это, братец, круто!
Емеля отложил гусли в сторону и, молча, налил в кружки медовухи.
— Хочу, братья, выпить за всех ратников, погибших на полях баталий, сложивших свои буйные головушки в бою с басурманами и прочей нечистью, что нашу державу ба-ламутят, — сказал Емеля.
— Правильно, Емелька! За нас, за реальных пацанов!
Богатыри встали, подняли свои кружки и молча, не чокаясь, осушили их до самого дна.
— Эх, водицы бы холодной сейчас испить, — сказал Добрыня, поглаживая бороду. — Селедка у тебя, Емелька, уж больно соленая!
— Маманя, подай водицы холодной! Добрыня глотку желает промочить, — заво-пил он, желая угодить другу.
— А водицы-то, Емелюшка, нетути!
— Как это, нетути!? Вы что, маманя!?
— А откель ей взяться? Ты цельный день клопов на печи моришь, а у меня сил нет до проруби ходить. Сходи, сынок, да мозги сабе продуй, чай разум к табе возвернется.
— Сама сходи, не видишь, что я с богатырями речи веду. О державе, о житии нашем крестьянском беседуем, — сказал Емеля, не поднимая с лавки зада.
— Табе, ирод, надо, ты и иди! Я ноги не хочу морозить! — сказала мать и, плюнув на земляной пол, обиженно отвернулась, уставившись в печь.
— Не гневи, отрок, мать, чай она табе жизнь дала! — сказал Илья Муромец и хлопнул тяжелой рукой Емелю по затылку. — Уважать должон!
Емеля вскочил и завопил на богатыря:
— Ты себя вспомни, как тридцать лет и три года кирпич на печи своими боками шлифовал! Так, наверное, лен был, что тебя маманя даже с ложки кормила. Вон бугай ка-кой вымахал!
— Хвор я был, — ответил Илья, вставая из-за стола и, засучивая рукава, чтобы стукнуть Емелю по носу.
— Ты хвор!? Да ты свою репу в зерцало зрил? Да об твою рожу, Илюша, можно цуценят бить, чай, с Горынычем совладать здоровье тоже нужно богатырское….
Муромец, не дожидаясь, когда Емеля договорит, схватил его за грудки и поднял одной рукой до самого потолка, а другую, сжав в кулаке, подсунул ему под самый нос. Тот, брыкая ногами, хотел что-то сказать, да огромный кулак богатыря подпер ему подбо-родок так, что он и рта открыть не смог.
— Ну что, клоп вонючий, чуешь, чем пахнет? За водой пойдешь?
— Угу, — ответил Емеля, беспомощно болтая ногами и воротя нос от Муромца, дышащего на него бражным перегаром.
